Рожденная революцией - Страница 145


К оглавлению

145

Он обнял ее и долго не отпускал – не мог справиться со слезами и не хотел, чтобы она эти слезы увидела.

– Отцу скажи: я все помню, за все благодарен. Я огорчал вас, часто огорчал. Простите меня. Была минута, когда я сказал неосторожные слова – получилось так, что на твой счет, мама. Помнишь в тридцать седьмом? Не перебивай меня, я до сих пор жалею об этих словах. Прости меня за них.

Генка выбежал из комнаты. Маша подошла к окну. Безошибочное чутье матери, необъяснимое, почти мистическое, подсказало ей, что она видит Генку в последний раз. Она вспомнила его – маленького, грязного, измученного, с подтеками слез на впалых щеках, вспомнила, как он бросился к ней, как кричал и бился, не веря, не понимая, что родителей его больше нет. Чужой ребенок, он навсегда стал ей близким и родным, стал настоящим сыном, потому что она вырастила его и выстрадала, как родная мать. Теперь он уходил в неизвестность, и Маша ловила его взглядом, не в силах оторваться. Вот он скрылся за поворотом, а она все стояла и стояла, все никак не могла поверить, что непоправимое, самое страшное уже произошло.

– Гена! – она выбежала на улицу. – Гена!

Ветер бросил ей под ноги обрывки бумаг, откуда-то донеслись раскаты грома. Она прислушалась и вдруг поняла, что это не гром. Стреляли немецкие танки. Они уже были у дальних окраин города.

* * *

Генка вышел к полотну железной дороги. Насыпь изгибалась, стремительно уходя к чернеющему на горизонте лесу. Пронзительно и тревожно разорвал тишину паровозный гудок. Кренясь на повороте, промелькнули и скрылись зеленые пассажирские вагоны. Последним был прицеплен вагон специального назначения – «вагонзак». В нем перевозили заключенных. Когда смолк грохот колес, Генка услышал другой грохот: отрывисто и хлестко били орудия немецких танков. Им отвечала наша артиллерия. Эта дуэль происходила в пяти-шести километрах от того места, где стоял Генка, и он понял, что теперь уже и минуты города сочтены. Наверное, следовало немедленно идти к военкомату, но формально до назначенного времени оставался еще час, и Генка решил зайти к Тане, попрощаться и поговорить о матери. Он не мог уехать просто так.

Дом путевого обходчика был совсем рядом – красная черепичная крыша была хорошо видна из-за деревьев.

Генка отворил калитку, и она заскрипела – натужно и тягуче, словно заплакала. Большая собака звякнула кольцом цепи по туго натянутому проводу и со свирепым лаем бросилась навстречу.

– Тихо, Голубчик, тихо, – Генка дружелюбно почесал собаку за ухом, и пес опрокинулся на спину, повизгивая от удовольствия.

– Эх ты, милый, – жалостливо сказал Генка. Таня рассказала ему однажды, что отец бьет Голубчика смертным боем за малейшую провинность. – Плохо тебе? Ничего, брат, терпи. Нынче всем плохо.

Из-за сарая вышел отец Тани – бородатый, лет под пятьдесят. На плечах у него топорщилась истертая форменная тужурка с помятыми молоточками на петлицах и блеклыми пуговицами.

– А-а-а, – протянул он. – Что скажешь?

– Здравствуйте, Егор Васильевич, – с натугой выговорил Генка. – Таня дома?

– Дома, – он смотрел на Генку выжидающе, с явной неприязнью.

– Я к ней. Попрощаться. Может, сюда позовете?

– Чего сюда, – вздохнул Егор Васильевич. – Проходи.

Он распахнул дверь в комнату и, оглядываясь на Генку, сказал:

– Татьяна. Твой это. Встречай.

Таня сидела у швейной машинки, что-то шила. На этот раз она была гладко причесана, волосы на затылке собраны в тугой узел. Такая прическа очень ей шла, и Генка сказал, невольно отвлекаясь от своих мыслей:

– Какая ты красивая сегодня.

Она молча подняла заплаканные, покрасневшие глаза, улыбнулась через силу:

– Заходи, Гена, я сейчас, – и, торопливо снимая передник, скрылась за перегородкой.

Генка давно здесь не был. Он снова, как и в самый первый раз, с удивлением обнаружил, что в простенке между окнами стоит удивительно смешной буфет с оконцами в виде сердец, а в углу комнаты – кровать с кучей перин до самого потолка.

– Вот, – сказал Егор. – Все было бы ваше с Танечкой. За что девку-то обидел? – Он поставил на стол тарелку с солеными огурцами, графин с водкой, три граненых стакана. – Ладно. Выпьем за встречу. Со свиданьицем, – он опрокинул содержимое стакана в рот. – Пей.

Вошла Таня. На ней было то самое платье, в котором она приходила встречать Машу: длинное, ниже колен, с круто обрубленными плечами. На кончике носа белел островок нерастертой пудры. Она села к столу, привычно сложив руки на коленях, и печально посмотрела на Генку:

– Не нравлюсь?

Ей совсем не шел этот наряд, и Генка вдруг подумал с остро вспыхнувшим чувством обиды, что ни в день приезда матери, ни вообще никогда он не мог убедить ее в том, чтобы она не носила этого платья. На все его осторожные, а потом и настойчивые просьбы она отвечала упрямо и зло: «Сами про себя знаем. Мы вам не указываем, какие штаны надеть».

Он пытался втолковать ей, что есть такое понятие, как «вкус», «красота», «идет» или «не идет», но у него ничего не получалось – Таня обижалась и начинала плакать. Довод у нее в таких случаях был один: «Где нам, деревенским, против вас, городских». И тем не менее Генка любил ее – по-настоящему, беззаветно, той первой, истинной любовью, которая так редко выпадает женщинам. Но если бы его спросили: «За что?», как однажды спросила его об этом Маша, он не смог бы ответить. Он был искренне убежден, что любовь нельзя переложить в формулу, она иррациональна и ни в каких объяснениях не нуждается.

– Нравишься, – сказал он натянуто. – Я уезжаю на фронт.

145